Звонок из Федулово застал меня врасплох: умирает дед Степан.
— Через час буду, — бросил я в трубку, сорвался с работы и крикнул на ходу секретарше: – Сегодня меня не будет. Если что-то срочное – связь по мобильному.
Захватив прямо с приема в поликлинике знакомого доктора, рванул в деревню.
В старой, обшарпанной изнутри избе, на кровати у стены за печкой лежал дед Степан. Сухонький, в один миг его лицо сделалось каким-то богообразным и спокойным. Ни тени страха или боязни неизвестности, которые многие испытывают перед смертью, у него не было. Он лежал под застиранным, линялым, перештопанным, но чистым лоскутным одеялом на такой же чистой в заплатках подушке.
— Привет, дед Степан! Никак приболел? Я вот доктора с собой привез, сейчас посмотрит, лекарства какие даст, и все пройдет. Глядишь, через недельку в баньку пойдем. А, как думаешь?
Пронзительные голубые глаза деда Степана, всегда смотревшие на меня так, словно просвечивали насквозь, как лучи невидимого рентгена, на этот раз были потухшими. Не было в них той жизненной искорки и юмора, какие завсегда светились в его умных глазах.
— Нет, Сергеич, видно отпарился я свое…
И две слезинки выкатились из его полузакрытых глаз и тихо покатились по небритому лицу, застряв где-то среди щетины.
— Не говори так, дед Степан. Мы все болеем. Я вот грипп месяц назад перенес. Лежал пластом, жена дважды «Скорую» вызывала. Думал все, концы отдам, а вот, видишь, жив-здоров. И у тебя все пройдет. Подлечат и все будет как надо. Вот доктор сейчас осмотрит, — и я подтолкнул стоявшего рядом доктора. — Юлий Эдуардович посмотрит, что да как, давление измерит, — нарочито бодро приговаривал я. – Клавдия Егоровна, стул принесите для доктора, — распорядился я, видя, что тот не знает с чего начать.
Но всех остановил дед Степан. Он едва приподнял руку, и как бы махнул кистью, мол, ни к чему. А потом тихо, но ясно проговорил:
— Не надо ничего делать. Времени мало. Ты лучше, Сергеич, расскажи, что нового в стране. Как дома у тебя? Сынишке сколько уже твоему? Наверное, больше годика? А то вот неделю уже лежу, телевизор давно сломался, газет нет. А радио, сам знаешь, теперь в деревне нет. Живем как партизаны. Автолавка раз в неделю приедет, или ты в баню, тогда и узнаешь что и как. Скучно стало в деревне.
Я с удивлением посмотрел на бабу Клаву:
— В уме ли дед? Умирать собрался, а новости его волнуют.
Бабка Клава вытирала слезы из покрасневших глаз мятым платочком, и молча стояла рядом, качая из стороны в сторону головой.
— И верно, Коленька, не пойму, что-то дед заговариваться стал. Вчера велел все грамоты, какие у него есть, прочитать. Нашла на чердаке в чемодане, принесла и весь вечер читала. Грамот десятка два, а открыток, поздравлений целый чемоданчик. Все заставил перечитать. Лежит, слушает и улыбается. Видно, с умом не то… Раньше-то он их в руки никогда не брал. Получит, бывало, еще молодым был. Придет, бросит на комод. Вот, говорит, бумагу сегодня дали, лучше бы премию. И все. Не читал даже. А тут приспичило. Верно, верно, Коленька, не того у нашего деда с головой. Доктор-то пусть все же посмотрит, может, что пропишет…
Я молча кивнул:
— Ладно, баба Клава. Пусть так, пока деда расстраивать не будем. Хочет так, видно, потребность возникла.
Юлий Эдуардович все же подошел к постели деда Степана, взял его за руку и, нащупав пульс, стал считать, посматривая на свои ручные часы. Минута прошла в тягостном ожидании.
— Ну чего? – тихо, почти шепотом спросил я доктора.
Тот ничего не ответил, отошел от кровати и взял за плечо Клавдию Егоровну, повел ее на кухню, что-то тихо шепча ей на ухо.
— Вот старуху мою зря расстраивает доктор, — легко, едва видимая усмешка отобразилась на лице деда Степана. – Зря все это, — и он тихо опустил глаза. – Рассказывай, Сергеич, рассказывай, а то умру и не узнаю, что и как в мире делается. Вон, вишь, Америка-то опять брататься с нами хочешь. Надо бы поосторожней. Мой батька с ними на фронте в сорок пятом виделся. Ребята неплохие, веселые, но все норовят за чужой счет добрыми быть. Второй фронт открыли, когда мы и без них справились бы. Нет, ухо остро с ними держать надо, облапошат опять… А энтот, как его, богач-то, что в тюрьме? Говорят, опять судят. Не слышал что и как? — дед затих, устав от длительной речи. — Ты говори, говори, я слушаю. Мне от разговора легче, словно не умираю, — слеза снова появилась на глазах старика. – Говори, говори, Сергеич, Богом тебя прошу…
И замолчал. Ком в горле встал у меня и даже не мог пройти. Наконец хрипло выдавил из себя:
— Не волнуйся, дед Степа, американцам теперь с нами дружить самое то. У них там сейчас хаос, всего много, а никто ничего не покупает. Депрессия! Нам от этого ни холодно, ни жарко. Вот только товар за границей дорогой стал. По себе знаю. Раньше из Германии гонял иномарки и перепродавал, а теперь стоп. На границе замок – дорогая теперь стала машина, перестал гонять, себе дороже. Леса у нас много, угля, нефти, газа, проживем как-нибудь и без американской курятины.
— Знамо дело, проживем. В войну не поумирали, а сейчас… Работать бы надо. Но вы что-то, молодежь, не очень в деревне остаетесь, дров некому напилить и расколоть. Ах, Сергеич, это как?
И у деда снова, как когда-то, или только мне показалось промелькнула живая синь в глазах.
— Не горюй, дед Степан, как мог оптимистичней ответил я. – Ты без дров не будешь, я обещаю.
— О бабке позаботься, — вдруг тихо прошептал дед. – Мне теперь не надо будет. Кто дров заготовит? Кроме тебя, Сергеич, некому, — и снова слезы невольно сползли с глаз старика. – Моих-то нет никого, сам знаешь. Вадька в Афгане погиб, теперь на кладбище лежит. Ты это, Сергеич, слышишь, похорони рядом с ним, прошу…
Старик снова затих на какое-то время, словно собираясь с последними силами.
— Моя-то Клавдия захочет с родственниками, где все лежат, а ты схорони с сыном. Не забудь мою просьбу.
Теперь слезы навернулись и на мои глаза. Пересилив себя и сделав глубокий вдох я, наконец, понял, что дед Степан не шутит. Это его последний наказ в жизни. Отдает последние распоряжения, смотрит, кто чего стоит.
— Я сделаю, дедуля, как ты сказал. Обещаю, слово офицера. В Афгане не был, врать не буду, а в Чечне довелось.
— Ну и добре, Николай. Ты мне как за сына. Лешка-то, второй сын, опился еще молодым, давно тоже нет. Младший Юрка сидит в третий раз. Может и не выйдет. А внуки кто где, им не до деда. Жил-жил, а в итоге, сам видишь, похвалиться нечем.
— Ты неправ, дедуля. Если бы не ты, может, и меня б не было. Помнишь, каким я приехал в деревню в первый раз? Спился бы, или скурвился. А ты и участок дал, и пригрел с бабкой Клавой, словно у родителей своих себя почувствовал. Не-е, дедуля, ты хоть что говори, а стоящий ты мужик. Знай это!
— Давай больше об этом не будем. Бабку береги, больше у нее никого не останется, — и дед тяжело протяжно вздохнул, закрыв глаза.
«Никак умер!» Я подскочил к кровати и прижал губы к его лицу. Нет, слабенькое, но дыхание еще было.
— Николай, ты не волнуйся. Жив я еще, жив. Может, денек, другой еще протяну. Я сел рядом на стул и ничего не ответил. И что сказать уходящему при тебе старику? Как нечего было ответить тогда, на той проклятой войне, когда безусые пацаны умирали на твоих глазах.
«М-да… Вот дед, чужой по крови, стал родным и дорогим, как те парни из моего взвода под Ханкалой. Сколько же нас тогда осталось? Двенадцать? Нет, одиннадцать. В медсанбате умер Витька Чуприн, земляк из Златоуста. А из тех кто остался двое инвалиды, третий Виталик Чижевский, очкарик-интеллигент в психушку попал. Но то война, чужая, но война. А тут вот родной дед, как и те ребята на войне, уходит. Да и чем нынешняя жизнь от войны отличается? Богатые и бедные как всегда на разных полюсах. Вот только бедных что-то больно много стало. А это плохо, это мы виноваты, мы, молодые и сильные. Конечно, легче на наркоту сесть, в объятия к Бахусу броситься. Прав дед, работать не хотим. Вот главная беда. А почему? Кто бы знал. Государство виновато, Ходорковский с Березовским. Чего проще объяснение? Нет, ребята, нет, сами мы во всем виноваты, некого больше винить. И власть, и государство мы выбираем и создаем, нам и отвечать. Вот ведь дед, умирая, чего захотел: услышать, что в стране. Хоть чуточку, но легче ему стало. Вот тебе и русский пьяница, море, как говорит бабка Клава, выпито, а ум-то и совесть не пропил. И боль осталась. Не за себя, за нас, засранцев».
— Сергеич, — тихо позвал старик, так тихо, что я сперва и не понял, то ли это мои мысли бродят в голове, то ли это голос деда.
— Да, да, дед Степан, слушаю.
— Скажи Клавдии, чтобы чаем напоила. Да вам и пора, и я устал. Прости меня, старика, что потревожил, ты же на работе.
Я спорить не стал. Вышел в кухню. На столике на рваной по углам клеенчатой скатерке стояло блюдечко с медом, испеченные оладьи и чай в самоваре. Баба Клава сидела с Юлием, они о чем-то тихо говорили между собой. Баба Клава кивнула головой в знак согласия, и все вытирала и вытирала покрасневшие от слез глаза.
— Клавдия Егоровна, нам пора, мы поедем. Дед Степан сейчас отдыхает, устал, просил не беспокоить. Ты позвони, если что, мне. Хочешь, свой телефон оставлю? У меня еще один есть.
— Да что ты, Колюшка, куда он? Я не знаю как и в руки-то его взять. Соседка Никитична рядом, у нее настоящий телефон работает. Если что надо, она позвонит, — и бабулька заплакала.
Я подошел к ней, обнял старушечью сухонькую фигуру, прижал к себе:
— Не плачь, не беспокой слезами деда. Он и так устал от них.
Доктор объяснил, что делать, Клавдия Егоровна? – спросил я, стараясь отвлечь от горьких слез старушку.
Она снова закивала головой:
— Вот, сейчас чай ему остужу, дам с медком, как он любит. Оладушки-то не ест, а чай выпьет.
Юлий Эдуардович встал:
— Все правильно, пить и покой, Клавдия Егоровна.
Попрощавшись мы вышли.
Похоронили деда Степана через три дня, как и обещали, на сельском кладбище рядом с сыном Вадимом Степановичем Микешиным. Рядом с серым гранитным обелиском с портретом сына, появился небольшой холмик с деревянным крестом и табличкой. Но осталась память. Она жива, и мой сынишка весной обязательно отнесет букетик полевых цветов на могилу дедушки Степана. Вечная память!
Автор: Русский Иван
Комментарии (0)